Неточные совпадения
«Послушайте, Максим Максимыч, — отвечал он, — у меня несчастный характер: воспитание ли меня
сделало таким, Бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им
плохое утешение — только дело в том, что это так.
Ну, разумеется, что я убил старуху, — это я
худо сделал… ну и довольно!
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем
хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал, он все-таки
сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она
делает, не шутил, не смеялся с ней — она
похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе — и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
— Тем
хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне
делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не стану.
Да вещают таковые переводчики, если возлюбляют истину, с каким бы намерением то ни
делали, с добрым или
худым, до того нет нужды; да вещают, немецкий язык удобен ли к преложению на оной того, что греческие и латинские изящные писатели о вышних размышлениях христианского исповедания и о науках писали точнейше и разумнейше?
— Ты во гневе твоем, — говорил я сам себе, — устремляешься на гордого господина, изнуряющего крестьянина своего на ниве своей; а сам не то же ли или еще
хуже того
делаешь?
Конечно, если он ученику
сделает такую рожу, то оно еще ничего: может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он
сделает это посетителю, — это может быть очень
худо: господин ревизор или другой кто может принять это на свой счет.
Кити еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто
делать первый шаг в желании познакомиться с г-жею Шталь, позволявшею себе чем-то гордиться, она навела справки о Вареньке и, узнав о ней подробности, дававшие заключить, что не было ничего
худого, хотя и хорошего мало, в этом знакомстве, сама первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
Оставаться с таким несправедливым обвинением было мучительно, но, оправдавшись,
сделать ей больно было еще
хуже.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть
худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась
сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной, говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
Положение нерешительности, неясности было все то же, как и дома; еще
хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей
делать.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые
хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она
сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то
плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь
делать? Плодущи, проклятые.
— А что будешь
делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще
хуже бывает.
— Это — плохо, я знаю. Плохо, когда человек во что бы то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда эта игра с самим собой, для себя самого, может
сделать человека еще
хуже, чем он есть. Понимаете, какая штука?
— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не маленький. Я вам карьеру
сделаю. Не дурачьтесь. К черту Пилатову чистоплотность! Вы же видите: жизнь идет от
плохого к худшему. Что вы можете
сделать против этого, вы?
Она
похудела, у нее некрасиво вытянулась шея, а лицо стало маленьким и узким оттого, что она, взбивая жестковатые волосы свои,
сделала себе прическу женщины из племени кафров.
— Конечно, не плохо, что Плеве ухлопали, — бормотал он. — А все-таки это значит изводить бактерий, как блох, по одной штучке. Говорят — профессура в политику тянется, а? Покойник Сеченов очень верно сказал о Вирхове: «Хороший ученый —
плохой политик». Вирхов это оправдал: дрянь-политику
делал.
— Я — не крестьянин, господа мне ничего
худого не
сделали, если вы под господами понимаете помещиков. А вот купцы, — купцов я бы уничтожил. Это — с удовольствием!
Фактами такого рода Иван Дронов был богат, как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу о возвращении в университет, кто и почему пьянствует, он знал все
плохое и пошлое, что
делали люди, и охотно обогащал Самгина своим «знанием жизни».
Кабанов. Ну, да. Она-то всему и причина. А я за что погибаю, скажи ты мне на милость? Я вот зашел к Дикуму, ну, выпили; думал — легче будет; нет,
хуже, Кулигин! Уж что жена против меня
сделала! Уж
хуже нельзя…
Кабанов. Кто ее знает. Говорят, с Кудряшом с Ванькой убежала, и того также нигде не найдут. Уж это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки; потому стала ее тиранить и на замок запирать. «Не запирайте, говорит,
хуже будет!» Вот так и вышло. Что ж мне теперь
делать, скажи ты мне! Научи ты меня, как мне жить теперь! Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
— Вы должны бы, Пантен, знать меня несколько лучше, — мягко заметил Грэй. — Нет тайны в том, что я
делаю. Как только мы бросим якорь на дно Лилианы, я расскажу все, и вы не будете тратить так много спичек на
плохие сигары. Ступайте, снимайтесь с якоря.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего
худого им не
делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
— Отчего же, тесть, — продолжал он вслух, — ты говоришь, что вкуса нет в галушках?
Худо сделаны, что ли? Моя Катерина так
делает галушки, что и гетьману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Это христианское кушанье! Все святые люди и угодники Божии едали галушки.
— Что, Грицько,
худо мы
сделали свое дело? — сказал высокий цыган спешившему парубку. — Волы ведь мои теперь?
— Для тебя только, моя дочь, прощаю! — отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая, что
худо и не по-козацки
сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват.
— Какой-то слух был, что вы ее отыскиваете и что когда отыщете ее, то приведете. Смуров что-то говорил в этом роде. Мы, главное, всё стараемся уверить, что Жучка жива, что ее где-то видели. Мальчики ему живого зайчика откуда-то достали, только он посмотрел, чуть-чуть улыбнулся и попросил, чтобы выпустили его в поле. Так мы и
сделали. Сию минуту отец воротился и ему щенка меделянского принес, тоже достал откуда-то, думал этим утешить, только
хуже еще, кажется, вышло…
«Матушка, кровинушка ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и
хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду
делать?
Дмитрий Федорович
хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет
делать, а, напротив, от всех почтен.
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? — Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может
сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением,
хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших.
Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра
сделает другое.
— Ах, дай Бог: умно бы
сделали! Вы
хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
«А ведь я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что
делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья —
плохая услуга! Что же
делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
— Да, я не смел вас спросить об этом, — вежливо вмешался Тит Никоныч, — но с некоторых пор (при этом Вера
сделала движение плечами) нельзя не заметить, что вы, Вера Васильевна, изменились… как будто
похудели… и бледны немножко… Это к вам очень, очень идет, — любезно прибавил он, — но при этом надо обращать внимание на то, не суть ли это признаки болезни?
— Чего его сердится? — говорил в досаде и со страхом Дерсу. — Неужели наша чего-нибудь
худо делал?
«В самом деле, — подумал я, — житель лесов не выживет в городе, и не
делаю ли я
худо, что сбиваю его с того пути, на который он встал с детства?»
Ваш взгляд на людей уже совершенно сформировался, когда вы встретили первого благородного человека, который не был простодушным, жалким ребенком, знал жизнь не
хуже вас, судил о ней не менее верно, чем вы, умел
делать дело не менее основательно, чем вы: вам простительно было ошибиться и принять его за такого же пройдоху, как вы.
— Маменька, вы что-то хотите
сделать надо мною, вынуть ключ из двери моей комнаты, или что-нибудь такое. Не
делайте ничего:
хуже будет.
— Вот мы уж набрали, — продолжал Кирсанов: — что наши рабочие получают 166 р. 67 к., когда при другом порядке они имеют только 100 р. Но они получают еще больше: работая в свою пользу, они трудятся усерднее, потому успешнее, быстрее; положим, когда, при обыкновенном
плохом усердии, они успели бы
сделать 5 вещей, в нашем примере 5 платьев, они теперь успевают
сделать 6, — эта пропорция слишком мала, но положим ее; значит, в то время когда другое предприятие зарабатывает 5 руб., наше зарабатывает 6 руб.
Когда его выбрали царем, царевич послал за город привести к себе своих товарищей. Когда им сказали, что их требует царь, они испугались: думали, что они
сделали какую-нибудь вину в городе. Но им нельзя было убежать, и их привели к царю. Они упали ему в ноги, но царь велел встать. Тогда они узнали своего товарища. Царь рассказал им все, что с ним было, и сказал им: «Видите ли вы, что моя правда?
Худое и доброе — все от бога. И богу не труднее дать царство царевичу, чем купцу — барыш, а мужику — работу».
Мы ехали, не останавливаясь; жандарму велено было
делать не менее двухсот верст в сутки. Это было бы сносно, но только не в начале апреля. Дорога местами была покрыта льдом, местами водой и грязью; притом, подвигаясь к Сибири, она становилась
хуже и
хуже с каждой станцией.
Канцелярия была без всякого сравнения
хуже тюрьмы. Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени, вот что
делало канцелярию невыносимой. Аленицын меня не теснил, он был даже вежливее, чем я ожидал, он учился в казанской гимназии и в силу этого имел уважение к кандидату Московского университета.
Об этом Фигнере и Сеславине ходили целые легенды в Вятке. Он чудеса
делал. Раз, не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не
хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев не дал.
— Вы
делали для них подписку, это еще
хуже. На первый раз государь так милосерд, что он вас прощает, только, господа, предупреждаю вас, за вами будет строгий надзор, будьте осторожны.
Половина десятого — нет, он не будет; больной, верно,
хуже, что мне
делать?
В канцелярии было человек двадцать писцов. Большей частию люди без малейшего образования и без всякого нравственного понятия — дети писцов и секретарей, с колыбели привыкнувшие считать службу средством приобретения, а крестьян — почвой, приносящей доход, они продавали справки, брали двугривенные и четвертаки, обманывали за стакан вина, унижались,
делали всякие подлости. Мой камердинер перестал ходить в «бильярдную», говоря, что чиновники плутуют
хуже всякого, а проучить их нельзя, потому что они офицеры.
«За что они меня, что
худого сделал я для них?
— Раньше никакой люди первый зверя найти не могу. Постоянно моя первый его посмотри. Моя стреляй — всегда в его рубашке дырку
делай. Моя пуля никогда ходи нету. Теперь моя 58 лет. Глаз
худой стал, посмотри не могу. Кабарга стреляй — не попал, дерево стреляй — тоже не попал. К китайцам ходи не хочу — их работу моя понимай нету. Как теперь моя дальше живи?